Когда идем по выключенному эскалатору, мы чувствуем себя странно. Будто заново учимся шагать. В театре очень важно выключить эскалатор и заставлять мышцы работать не автоматически. Постановка должна не только рассказывать историю, но и работать с восприятием зрителя.
Я очень не люблю слезы, эмоции, истерики на сцене. Не терплю предсказуемые вещи. Мол, человек умер – кто-то должен поплакать. Я такого не переношу. Театр – это обман. И надо наконец спокойно сказать, что на сцене никто не живет и не умирает. Это глупо. И критерий «верю» бессмысленный.
«Театр – это обман. И надо наконец спокойно сказать, что на сцене никто не живет и не умирает. Это глупо. И критерий «верю» бессмысленный»
Для меня спектакль – это сон. Он производит глубокое впечатление. Но мы просыпаемся – и пересказать ничего не получается. Начиная передавать содержание, мы неизбежно его трактуем. История, показанная в спектакле, – это пересказ сна или воспоминания, прожить который заново невозможно.
Я говорю актерам: пока вы не можете передать историю, спектакль жив. Когда ощущаете, что вам это удалось, и видите новый сон, который хочется рассказать, постановка умирает. «Репит» – странная для театрального человека ситуация повтора – для меня решается так: спектакль живет, пока я ощущаю мучительную невозможность передать свое первое впечатление от истории. Он всегда про одно, но немного разнится.
Мне нравится, когда актеры не знают, как действовать. Я им говорю: играйте историю так, словно вы ее вспоминаете. Тогда нет наигрыша, фальши, ситуации проживания. Если я вспоминаю, могу состроить любую рожу, рассказывать драматические вещи, не впадая в фальшивый драматизм, и в то же время чувствовать.
Когда мы вспоминаем, мы знаем историю от начала до конца. Это вечное тупое противоречие театра: мы в курсе, каков финал, но играем, будто это не так. Магическое «если» – фигня полная. Я не верю в это. Я не верю, что технологии сохраняются сто лет. Только в театре мы почему-то храним их так долго – технологии актерской игры.
«Если я вспоминаю, могу состроить любую рожу, рассказывать драматические вещи, не впадая в фальшивый драматизм, и в то же время чувствовать»
Смотрю спектакль «Три сестры», сцену прощания Тузенбаха с Ириной. Актеры культурно играют, с иронией, легким драматизмом… И я думаю об одном: будет ли стыдно за эту сцену? Что она означает, если не знать конца? Все в курсе, что герой умрет. Смотрят и оценивают, помня об этом.
Я прошу актеров смотреться в текст, как в зеркало. Глобально каждый из нас – вариация одного человека. Не надо ничего воображать – все уже есть в нас: и добро, и зло. Надо не побояться посмотреть в зеркало и сказать: «Да, это я».
Для меня нет негатива в происходящем в моих спектаклях. Это часть жизни. Для меня мозг более важный орган, чем сердце. Я ценю, когда интеллектуальное переживание может вызвать эмоциональную реакцию. Я могу испытать даже слезы от умственного открытия. И когда мне говорят, что театр воздействует прямо на сердце… Почему?
Искусство служит не для получения заряда бодрости или депрессии. Все это полноценный человек берет от жизни. Искусство же начинает выполнять – в хорошем смысле – наркотическую функцию в эпоху войны. Когда отчаяние доходит до того, что искусство должно вызывать в людях желание жить. Если оно начинает выполнять лишь эту функцию, можно представить, какой ужас творится на земле.
На мой взгляд, искусство – храм и памятник человеческой индивидуальности. Есть лишь одна сфера, где люди абсолютно свободны в проявлении желаний, мыслей, ощущений. Это искусство. Когда прихожу на спектакль или в кино, мне интересно общаться с индивидуальностями. Поэтому я приемлю очень разный театр, если он внутри свободен, не учит меня жизни, а показывает себя. Мне интересно, как человек может ощущать мир. И, надеюсь, я достаточно полноценен, чтобы после просмотренного не повеситься.
«Не надо ничего воображать – все уже есть в нас: и добро, и зло. Надо не побояться посмотреть в зеркало и сказать: «Да, это я»
Как-то четыре года назад я поставил в театре Пушкина спектакль «Турандот», который прошел восемь раз. Он один из моих любимых. Даже на прогоне для своих из 600-700 человек осталось 200. Выходили не просто, а яростно. С тех пор мне все равно. Я пережил это. На меня смотрели как на прокаженного: «Что он поставил?». В солярии-гробу лежит Федор Павлович Карамазов, входит священник и поет на отпевании: «Show must go on» – и встают зрители, яростно в зале МХТа хлопают дверью… А у меня драйв. Я добиваюсь реакции. Билеты распродаются. На каждого хлопнувшего дверью со словами: «Какую гадость я посмотрел!» – находятся еще десять, которые подумают: «Хм, надо посмотреть». И это дико любопытная реакция.